|
|
N°211, 12 ноября 2003 |
|
ИД "Время" |
|
|
|
|
«Не другая» проза
В незапамятные времена, когда горбачевская перестройка уже началась, но казалась именно что «перестройкой» (или даже «пересменкой»), в ход пошла примечательная формулировка -- «другая проза». Изобрел ее Сергей Чупринин (тогда вовсе не главный редактор «Знамени», а обозреватель «Литературной газеты»), а обозначать таинственному словосочетанию надлежало все, что так или иначе не укладывалось в позднесоветский канон. Разумеется, какие-то дефиниции вводились (установка на выраженный индивидуальный стиль, ассоциативность, повышенная метафоричность, снятие некоторых табу...), но и без них было в общем-то все понятно. «Другая» и есть другая. Не как у вас. Каждый пишет, как он дышит, а предъявлять претензии к «другим» сочинителям -- распоследнее дело, предаваться коему могут лишь замшелые консерваторы. За коими, конечно, не заржавело: порицали-наставляли «других» прозаиков тоже суммарно. Да так, что, во-первых, меж очень разными авторами стирались любые грани (что, конечно, было на руку изрядному числу «новых графоманов»), во-вторых, возводилась китайская стена, отделяющая «других» от всех прочих (включая писателей, что тогда только входили в литературу, но не по уже торной «модернистской» тропке), в-третьих же, складывалось впечатление, что -- при любых издержках (а не заметить их мог разве что слепой) -- будущее принадлежит исключительно «другим».
Избегаю имен. Общность тогдашних «новаторов» была фиктивной, дарования -- разномасштабными, а судьбы -- несхожими. Кто-то по сей день счастливо пишет, кто-то занимается самоклонированием (что относится не только к пост- и просто модернистам -- см. на сей счет замечательную статью Натальи Ивановой «Клондайк и клоны» в №4 «Знамени»), кто-то истаял, как утренний туман. Дело нормальное -- литература живет своей жизнью, не подчиняясь прогнозам и тем более предписаниям. Любопытно, однако, что в последние годы не раз и не два объявлялось о рождении то «новой искренности», то «нового сентиментализма», то «нового реализма». В соответствующие когорты зачислялись опять-таки очень разные писатели. Была тут привычная кружковая борьба, зачастую переходящая в склоку, но было и нечто иное. Как в семидесятые (тайно), а в восьмидесятые (явно) жил миф о «другой прозе», так в девяностые и теперь клубится неопределенная мечта о прозе... как бы ее назвать? Пожалуй что, «не другой». С героями. С психологией. С сюжетом. С бытом и настроением. Без агрессии стиля. Без притчеобразности. Без маркированных «поэтизмов» и столь же маркированных «прозаизмов» (хотя без крепкого словца теперь и самый-рассамый традиционалист не обходится).
Всего нагляднее эта тенденция видна в прозе «женской». Вернее, в отношении к ней читателя и литераторского сообщества. Если N лет назад «женскость» связывалась с экспериментом и нарушением норм, а знаковыми фигурами почитались Людмила Петрушевская, Нина Садур, Татьяна Толстая и некая поставщица скучных эротических фантазмов, не вполне владеющая русским синтаксисом, то теперь «женскость» -- это печальные, но милые (милые, но печальные) житейские истории, а в лидерах (если оставить в стороне детективщиц) числятся Галина Щербакова (вариант лучший) и Людмила Улицкая.
Не веря в «другую прозу», трудно поверить и в прозу «не другую». Мне всегда казалось, что в свободной литературе важен не «прием» (так еще никто не говорил) и не «тема» (про это еще никто не говорил) -- да говорили, и «так» и «про это» сто пятьдесят раз! -- а неповторимость взгляда, обеспеченная богатством внутреннего мира писателя, что заставляет увидеть в «знакомом» -- «новое». Отсюда «эклектичность» моих литературных симпатий и антипатий. Писатель и есть писатель; все персонажи «штучные». Но ведь есть еще и «тенденции», за которыми вроде бы положено следить. Вот я и решился (без всякого энтузиазма) обозначить тенденцию. Подвигли же меня на то десятые номера четырех журналов.
«Дружба народов» -- «маленький роман» Елены Холмогоровой «Трио для квартета». «Знамя» -- «Все поправимо» Александра Кабакова, вторая (относительно самостоятельная) книга романа «Хроники частной жизни» (полностью роман выходит в «Вагриусе»). «Октябрь» -- начало романа Давида Маркиша «Белый круг». «Звезда» -- начало романа Игоря Ефимова «Новгородский толмач». И хотя у Ефимова роман исторический (заглавный персонаж -- германский лазутчик, собирающий информацию о Новгороде, Пскове и Московской Руси; время действия -- середина XV века, среди персонажей -- Марфа Борецкая и соловецкий монах Зосима), хотя повествование насыщено размышлениями о стародавней политике, взаимодействии культур, религиозном противостоянии, не говоря уж о непременной для жанра «бытовой экзотике», «Новгородский толмач» вполне может быть сочтен еще одной «хроникой частной жизни» (ворую удачную формулу Кабакова). А если история в эту самую частную жизнь беспощадно вмешивается, то тут уж никуда не денешься, что ефимовский XV век, что век XX у трех остальных авторов. О романе Ефимова (писателя, по-моему, недооцененного) надеюсь поговорить подробно по его завершении, пока же замечу: здесь доминируют тот же интерес к неповторимому человеку, то же внимание к «житейскому сору» (из-за которого может случиться трагедия), та же страсть к дотошному анализу психологических парадоксов (сопряженных с прихотливым движением «тянущего» и непредсказуемого сюжета), та же «мерная» повествовательность, что и у Холмогоровой, Кабакова и Маркиша. Что сей сон значит?
С одной стороны, ничего. Потому как «маленький роман» Холмогоровой мне кажется удачнее (ожидаемой после повести «Картинки с выставки»): здесь тонко и точно прописана связь осторожности (прагматизма, разумности) и инфантилизма, а то, что героиня «Трио...», упустившая свое счастье и косвенно виновная в смерти человека, который ее любил, -- человек добрый, порядочный и мужественный, придает болезненной проблеме подлинную серьезность. Повесть Кабакова о развеселом житье плейбоя-фарцовщика, что кончилось крахом, угрожающей гэбэшной вербовкой и бегством в ряды советской армии (время действия -- рубеж 50--60-х), мне скорее нравится: хотя импортные шмотки могли бы живописаться и с меньшим тщанием, здесь есть «воздух» хмельного и лживого времени (сгубившего немало живых душ), есть развитие характера, есть сюжетная энергия. Да и само стремление Кабакова, вырываясь из тенет беллетризма, «синтезировать» Аксенова и Трифонова вызывает симпатию. Чего никак не могу сказать о скроенном примерно по тем же лекалам романе Маркиша.
С другой стороны, как и было сказано выше, тенденция. Про людей и с сюжетом. И уж никак не «другая» проза.
А со стороны третьей, этой самой «другой» прозы в журналах вполне достаточно. В «Знамени» -- «мистическая» притча Елены Шварц «Трогальщик» и «конспекты романов» Николая Якимчука «Феллини, Гоголь и другие» (не сильно отличаются от «Снов моего детства» филолога Вадима Баевского, помещенных под рубрикой Non fiction). В «Октябре» -- вторая порция «Морских рассказов» Афанасия Мамедова и Исаака Милькина, эссе Евгения Попова «Три вождя» (Брежнев, Хрущев, Сталин) и очередной манифест Дмитрия А. Пригова «Где мы живем и где не живем». В «Дружбе народов» -- извлеченная из архива повесть покойного Фридриха Горенштейна «Маленький фруктовый садик». Или она «не другая»? Не знаю, запутался. Вот и выводи тенденции.
Как не знаю, в какой разряд помещать два новых «опыта» Марины Вишневецкой («Знамя»). Знаю, что это действительно «опыт иного» и «опыт исчезновения». И что истории уютной старушки и колючей юной интеллектуалки запомнятся надолго. А о том, что с ними случилось, читайте сами. Заодно и разберетесь: «другая» это проза или «не другая».
Андрей Немзер