|
|
N°1, 09 января 2003 |
|
ИД "Время" |
|
|
|
|
«Всуперечь потоку»
Сегодня Борису Чичибабину исполнилось бы восемьдесят лет
Борис Чичибабин - это такая большая раненая птица, тяжело бредущая по галечному берегу и зорко высматривающая «своего охотника», с некоторым усталым интересом, но уже без страха. Таким я увидел его впервые; таким он остался в памяти - огромной согбенной чайкой, опустившейся на осенний, пронизанный первым холодным ветром коктебельский берег.
Охота на него не прекращалась никогда. Это и поражало. Ведь поэта более человеколюбивого отыскать почти немыслимо. Он, как никто другой, умел войти в чужую душу - человека ли, народа ли, чтобы понять, чтобы со-чувствовать. Он буквально болел всеми и всем. Словно был призван для этого небом. А в ответ - вначале сталинский Вятлаг, потом многолетнее замалчивание, травля, исключение из Союза писателей.
Даже в последние годы жизни, ознаменованные выходом книг, признанием, Государственной премией, он умудрялся вызывать на себя огонь. Потому что подвергались разрушению его святыни - Россия, культура, поэзия, сама естественность жизни, на глазах подменяясь искусственными конструкциями и концепциями. Чичибабин остался верен себе, опять пошел наперекор увлеченной разрушениями толпе:
Я верен Богу одиноку,
и, согнутый, как запятая,
пиляю всуперечь потоку,
со множеством не совпадая.
Естественно, Чичибабин желал перемен. Но перемен, а не тотального разрушения. И когда он против этого разрушения выступил, «неистовые ревнители» (на этот раз демократические) вновь попытались вышвырнуть его на обочину. «Я русский поэт, - говорил он мне в сентябре девяносто второго в Коктебеле. - И меня трудно обвинить в том, что я защитник тех людей, которые меня же преследовали, или защитник империи. Я сам приложил руку к ее разрушению. Но, видит Бог, не такого разрушения я хотел. Если угодно, я хотел преображения. Я хотел, чтобы новая жизнь выросла из ростков лучшего, что было в нашей прежней жизни. А мы опять все разрушили и пытаемся строить на пустом месте самую бесчеловечную, самую бандитскую разновидность буржуазного государства. Почему? Потому что у них такая концепция».
Для Чичибабина суть перемен была ясна, потому что он, всю жизнь проповедовавший любовь, сразу понял: все делается без любви к человеку. А следовательно, опять правит схема, концепт, убивающий культуру. Пришедшая буржуазность - концептуальна. Отсюда его отрицание буржуазности:
Еще не спала чешуя с нас,
но, всем соблазнам вопреки,
поэзия и буржуазность -
принципиальные враги.
Буржуазность, считал Борис Алексеевич, не просто антихудожественна и бездуховна, она спокойно предает основы и способна ради сиюсекундного обогащения с редкостной жестокостью обтесывать людей, втискивая их в прокрустово ложе своих представлений о «пользе» и «правильности». Чичибабинское сопротивление этому не случайно (...с меня ж - теши хоть до нутра ты - не вытешешь американца). Ему, бывшему зэку и диссиденту, предложили новую разновидность государственной схемы. О чем он кричал на всех перекрестках, во всех интервью. Но не слышали. Не слышали, хотя имя поэта в те годы было ведомо всем, хоть как-то причастным к литературе.
Круг замкнулся. И Чичибабин, чтобы прорвать глухоту, писал: «я красным был и быть не перестав, каким я был, таким я и останусь». Услышали. И дружно осудили. Никому в голову не пришло, что никогда никаким красным он не был. А самое «красное» в его творчестве - знаменитые «красные помидоры» из стихотворения, написанного в 1946 году в тюрьме между вызовами на допросы. Просто у публики сработал условный рефлекс - как у животных в цирке.
Одна из трагедий конца его жизни - раскол страны.
Видно, без толку водит нас бес-то,
в завирюхе безжизненных лет.
Никуда я не трогался с места -
дом остался, а родины нет.
Будучи смертельно больным, за несколько недель до кончины он все-таки откликнулся на предложение выступить в московском киноконцертном зале «Октябрь» - приехал из Харькова. Ему было очень важно прочесть со сцены на всю страну (телевидение вечер снимало) «Плач об утраченной родине»:
Я плачу в мире не о той,
которую не зря
назвали, споря с немотой,
империею зла,
но о другой, стовековой,
чей звон в душе снежист,
всегда грядущей, за кого
мы отдавали жизнь.
С мороза душу в адский жар
впихнули голышом:
я с родины не уезжал -
за что ж ее лишен?
Родиной Чичибабин считал ту часть огромной страны, которая говорит и читает по-русски. Оказавшись за границей, в отделенном от России Харькове, он почувствовал себя запертым в клетку, как в далеком 1946-м. Конфликт с новой действительностью и теми, кто эту действительность воспевал, был предрешен.
Известно, что государство во времена своего могущества либо элита, подменяющая слабое государство, бдительно различают «своих» и «чужих» почти исключительно по стилистике. Стоит выйти за рамки обусловленной «знаковости», как становишься изгоем. То, о чем пишет поэт, никому не интересно. Интересно - как, каким условным языком он изъясняется.
В свое время Андрей Синявский объявил, что у него с советской властью чисто стилистические расхождения, чем привел в негодование оппозиционную интеллигенцию. Они-то думали, что разногласия - политические. А какая политика в «Прогулках с Пушкиным»? Чистая стилистика. Примерно тем же объяснял свои злоключения Иосиф Бродский. У Чичибабина же возникали принципиальные стилистические разногласия и с апологетами власти новой. Так поэт попал в чрезвычайно тяжелую, но абсолютно естественную для него ситуацию социального одиночества. В советские годы вроде бы все было ясно: есть чужая власть, но есть и свои, близкие по духу люди, что конечно же согревало. А тут душу сковал абсолютный экзистенциальный холод.
Нам век тяжел. Нам братья - не друзья.
Мир обречен. Спасти его нельзя.
А я тебе читаю вслух Софокла.
То есть когда почти все рухнуло, оставалась надежда на поэзию. Но журналы тощали на глазах, тиражи книг испарялись, залы пустели, на родину опускалась новая глухота, сквозь которую, как ему казалось, уже не пробиться. И тогда он опять, как когда-то, но уже в последний раз заговорил об усталости и смерти. Заговорил, надеясь на бессмертие, на нетленность поэтической строки:
Одним стихам вовек не потускнеть,
да сколько их останется, однако.
Я так устал! Как раб или собака.
Сними с меня усталость, матерь Смерть.
Ефим БЕРШИН