|
|
N°201, 29 октября 2008 |
|
ИД "Время" |
|
|
|
|
Втертый в вечность
Оскар Рабин в Третьяковской галерее
Выставка в ГТГ на Крымском валу, созданная при участии некоммерческой организации «Ты и искусство», называется «Три жизни Оскара Рабина». Она посвящена его восьмидесятилетию. Сам художник так представил три жизни. «Первая жизнь -- с моего рождения и до смерти Сталина... После смерти Сталина началась моя вторая жизнь, и в этой второй жизни я смог проявить себя и реализовать как художник, не кривя душой и не подделываясь под официальное искусство.... Эта жизнь продолжилась до 1978 года, когда я оказался невольными эмигрантом в Париже... Вот уже 30 лет в моей третьей жизни я имею возможность спокойно работать и заниматься своим призванием, опираясь на творческий багаж, который был найден и сформирован в России». Этими словами открывается роскошный каталог выставки, изданный Русским музеем.
Тщательно отобранные на выставку работы (большинство, конечно, из западных музеев и частных собраний) убеждают, что творчество Рабина преломляет в себе вязкую тему экзистенциальной неприкаянности в российском искусстве. Рабин учился у Евгения Кропивницкого, создавшего «лианозовскую группу» (по месту жительства у станции Лианозово многих художников). Впрочем, объединяло всех скорее общее ощущение времени, а не приверженность единому методу. Другой великий лианозовец поэт Всеволод Некрасов вспоминает, что «...была и не группа, не манифест, а дело житейское, конкретное...».
Неприкаянный в первую свою жизнь Рабин оказался скитальцем и в творчестве. Он сам признается в любви к Саврасову, Левитану, Туржанскому. Но тот морок барачного быта грязной лианозовской окраины Москвы, пиитом которого стал Рабин, пропитан впечатлениями и от других встреч. Ну, например, от странствия в раненый мир Павла Андреевича Федотова. Помните, «Игроки», или «Анкор, еще, анкор»? Там по-расейски бессмысленно убиваемое время душит пространство, которое в буквальном смысле корчится и горячечно бредит. А все ведь тоже узнаваемые артефакты будней -- утлые комнатки, тускло горящие свечки, избушки в оконце. Похожий на Рабина мирок. Зяглянуть в бездну российского безвременья страшно. Федотов погиб. Рабин выжил. Потому, наверное, что призвал к себе в союзники тех, кого искусствовед-профессор Валерий Турчин называет «художниками еврейского пессимизма», Марка Шагала, например. Вот ведь посмотрим живопись «классического» лианозовского Рабина 60--70-х: и небо у него свинцовое, и ржавая земля, и неверный свет в окошках. И черные, как кляксы, бесенята-кошки, и жирная селедка на первом плане зырит кровавым глазом, и кажется, что живопись дышит тяжким ликероводочным перегаром. И впору вешаться. А вот что-то держит в ожидании преображения, какая-то светлая шагаловская грусть, оксюморон какой-то о мрачной светлоте. Сама субстанция живописи отчетливо ассоциируется с плотным густым витражным сиянием. И в общем-то так же, как у Шагала или Норштейна, жмется в его картинах что-то такое уютное, сердешное, теплое, что неотменимо как малая родина с обшарпанной вывеской продовольственного магазина и брехней бездомных собак. Спасительный еврейский пессимизм!
После отъезда в третью жизнь, в Париж, в творчестве Рабина, возможно, начался новый этап странствий. Вроде бы все осталось то же: набухшая черноземом сезаннистско-фальковско-лианозовская палитра, втертые в этот чернозем артефакты «русского поп-арта» (так Оскар Рабин назвал свою картину 1964 года): селедка, обрывки газет, куски колбасы, этикетки согревающих напитков... Но возникло чувство отчужденного отчаяния. И оно появилось из-за вторжения в мир Рабина самой что ни на есть настоящей поп-артистской вымороченности, когда уже ничего не жалко и предметный мир (теперь чаще с пластиковыми французскими бутылочками) вываливается в гниющую помойку. Одновременно более изощренно в третьей жизни Рабин обращается к авангардистскому формообразованию, к поэтике футуризма. Некоторые его работы с вделанными в холст досками шлют привет контррельефам Татлина. Вбитые реечками диагонали, кресты и квадраты среди ярких красочных синкоп вспоминают о кубофутуризме и супрематизме.
Многие работы Рабина разных лет представляют портреты его самого и его супруги художницы Валентины Кропивницкой героями старой живописи или газетных фотографий. Ощущение, что эти образы втерты в чернозем его полотен так же основательно, неотменимо, навсегда, как и другие артефакты нашего быта, что образуют вечный жизни круг.
Сергей ХАЧАТУРОВ