|
|
N°54, 01 апреля 2008 |
|
ИД "Время" |
|
|
|
|
Мистерия вражды
Андрей Могучий показал на «Золотой маске» спектакль «Иваны» по повести Гоголя
То, что в афише «Золотой маски» «Иваны» Андрея Могучего значатся в номинации «Лучшие спектакли на малой сцене», кажется насмешкой. Более масштабной постановки нет на фестивале -- даром что совсем немного зрителей помещается в амфитеатре, углом обнимающем раздавшуюся сцену ЦИМа. Но когда к Могучему и его художнику Александру Шишкину подходят и, цокая языком, восхищаются размахом их фантазии и широтой души Александринского театра, решившегося на такой грандиозный проект, они только смеются: да что вы, это малый, портативный вариант декораций, то ли дело у нас в Александринке! И это правда.
Гоголевскую «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» Могучий превратил в мистерию, захватившую весь мир -- Миргород вдаль до горизонта и ввысь до небес, а пустячную ссору из-за того, что один приятель в раздражении назвал другого гусаком, -- в вечную вражду, начавшуюся в незапамятные времена и не кончившуюся по сей день.
Спектакль начинается, когда сцена вовсе закрыта от зрителя высоченным дощатым забором. Как будто публика находится на дворе Ивана Ивановича, где-то позади нее, на возвышении, как на клиросе, пономарь гнусит начало гоголевской повести, и с другой стороны молодые певчие в рясах поют продолжение, странно мешая текст с гусиным гоготаньем. А сам Иван Иванович (Николай Мартон), расположившись среди зрителей на ступеньках, довольно кивает в сторону хора: «Сынки мои!» И рассматривает в щели меж досками, что там делает баба Ивана Никифоровича. Потом уедет по рельсам гигантский забор, Иван Иванович войдет в дом к своему приятелю, станут они толковать о просе, о войне, о том, не отдаст ли хозяин соседу ружье, и мир вокруг еще будет казаться прочным, хоть и абсурдным с этим странным пением и гоготом. Но лишь только Иван Никифорович крикнет: «Принесите-ка водки!» -- за такой же щелястой, как забор, стеной дома вдруг все задвигается, загомонит, замигает огнями, и станет ясно, что там безразмерный и страшный хаос.
Николай Мартон -- Иван Иванович, высокий, худой, суховатый, как англичанин или старый петербуржец, держит спину, высоко вскидывает голову и, нарезая круги вокруг соседа, частит своим характерным тенорком чуть носового тембра. Огромный пузан Виктор Смирнов -- Иван Никифорович лежит неподвижной горой среди сцены и односложно бухает ему в ответ басом. Это пока еще психологический театр, уморительный в своей точности диалог двух друзей-противоположников, но это уже и музыка -- начало той грандиозной шумовой симфонии Александра Маноцкова, музыки хаоса, которая вот-вот заполнит все пространство.
Ссора случилась, и все зашевелилось, поехало, загремело -- сцена обнажилась до дна и оказалась завалена мятой бумагой, в глубине ее стоял остов трехэтажного дома, похожий на просвеченную рентгеном хрущевку с малогабаритными квартирами. На втором этаже живет Иван Никифорович, задавленный на своих трех метрах хламом -- чайниками, кушеткой, старым телевизором, беспрестанно транслирующим «Лебединое озеро». Он в раздражении стучит ружьем в потолок, где над ним живет Иван Иванович с таким же типовым барахлом, столом под клеенкой и телевизором с «Лебединым». Мужики и бабы во дворе машут руками под звуки утренней зарядки по радио. После слов «московское время шесть часов» хор вместо гимна грянет «О, Русь, куда несешься ты?». У торца дома толкутся рабочие, пытающиеся на веревке поднять на верхний этаж пианино, в нижнем этаже и пристройке располагаются кухни, где светят лампы дневного света, горят конфорки и стучат ножами повара. Тут в тексте аукаются «Старосветские помещики»: «А что, Пульхерия Ивановна, если бы вдруг загорелся дом наш, куда бы мы делись? -- Ну, тогда бы мы перешли в кухню». На крыше одноэтажной пристройки играет фрачный струнный дуэт, где-то в глубине прячется оркестр, то возвышается, то падает голос хора, поющий Гоголя.
Тем, кто видел «Иванов» на родной сцене Александринки, становится понятно, как ужато портативное пространство спектакля. Там зрители сидели прямо на сцене, и над ними открывалась немереная высота театральных колосников, а тут потолок буквально садится на декорации, и у хрущевки даже пришлось отрезать еще один этаж с голубятней. Там направо от основной игровой площадки простиралась огромная авансцена, по которой свободно ездили грохочущие телеги с лошадью, а на краю стоял одинокий дощатый сортир с отваливающейся дверью на фоне кресел зрительного зала, теряющихся вдали, как поля. В зале ЦИМа весь этот свободный, многонаселенный мир стал тесен, лошади и телеги с трудом проезжали между постройками, и за неимением далей сортир подвесили на площадке над сценой в виде заржавленного унитаза. В Александринке казалось, что мы наблюдаем за броуновским движением в сошедшем с ума мире откуда-то издалека и сверху, там было особенно хорошо видно, как поразительно Могучий управляется со сложным, многослойным, разбегающимся пространством Шишкина, как умеет рассредоточить и децентрализовать действие. Тут мы смотрим снизу и в упор, и спектакль как будто все время идет на крупных планах.
Когда все сдвинулось, поехало и заголосило, гоголевская повесть стала сгущаться, превращаться в морок, в страшные сны Ивана Ивановича, мечтающего о мести. С неба спустилась крыша дома, из трубы вылетела баба да так и зависла в вышине, размахивая спорным ружьем, словно ведьма помелом. Потом, гогоча и размахивая широкими белыми рукавами, на крышу вскарабкался карлик -- гусак (Алексей Ингелевич). В мрачном сумасшествии сна он кажется Ивану Ивановичу сыном (тут в «Повесть» влезают сцены из «Тараса Бульбы»). Смыслы множатся и мешаются: под «старосветские» разговоры про еду, повара из хрущевской кухни несут «гусака» на блюде, но одет он уже в расшитые золотом царские одежды, и когда нацеливает на него Иван Иванович ружье со словами «я тебя породил...», убийца уже оказывается не только Тарасом Бульбой, но и Иваном Грозным, убивающим своего сына. А потом и Афанасием Ивановичем -- он выкручивает из рукава царевича-«гусака» руку, словно ножку птицы, и с аппетитом ее обгладывает.
Кончился страшный сон, улетела крыша, обнаружив под собой миргородский суд с множеством пишущих машинок -- они стучат, галдят судейские, бархатный голос «Театра у микрофона» читает фрагменты гоголевской «Повести», которые служат одновременно и проводником действия, и контрапунктом к нему. Ритм и акценты в сценах отбиваются то строительным шумом, визгом циркулярной пилы, то криками, пением и грохотом колес. Иногда вдали раздается голос зовущей матери: «Ваня, иди домой!» Могучий застраивает звуковую среду спектакля так же густо, сложно и с такими же перепадами, как и пространство.
К финалу заборы снова выезжают, и сцена опять сужается, речь идет о том, что вражда длится сотни лет и к попытке примирения Иваны уже лежат в жестяных гробах. И когда мир не удается, женщина, которая в программке обозначена как «Баба вообще» (Светлана Смирнова была по очереди то дворовой девкой, то ведьмой, то матерью), заводит долгую мрачную песню из финала «Страшной мести» про неразлучных казаков, сделавшихся такими врагами, что ненависть их сохранилась и за могилой. Только зовут этих казаков не Иван да Петро, как в той сказке, а Иван да Иван.
Дина ГОДЕР