|
|
N°31, 20 февраля 2002 |
|
ИД "Время" |
|
|
|
|
Разговор о небожителе. Передел мифа
Побудительной причиной к написанию этой статьи стал выход книги «Осип и Надежда Мандельштамы в рассказах современников» (М., «Наталис», 2002). В ее основе расшифрованные магнитофонные записи из фонда литературоведа В.Д. Дувакина, сделанные на протяжении пятнадцати лет. Собеседниками Дувакина (и его последователей) становились ближайшие друзья Мандельштамов или их случайные знакомые, и сведение этих «звуковых мемуаров» с материалами другого рода -- мемуарными очерками, письмами, документами, стихами -- позволяет увидеть жизнь героев книги в новом, иногда непривычном освещении.
Это поучительное чтение. Есть в книге воспоминания, достоверность которых не вызывает сомнений. Но и в лживости некоторых подложных свидетельств тоже не усомнишься -- они не смешаны с правдой в уже знакомых нам и хорошо распробованных пьянящих пропорциях. Стихии не смешаны. Книге не вредит даже полудомашний и пристрастный тон комментария. О ее героях трудно говорить отстраненно, а все написанное о них почти автоматически становится «интеллектуальным бестселлером». Почти каждая новая публикация истолковывает жизнь Мандельштамов по-своему, и в разных версиях их судьбы обнаруживается интрига, почти детективная. «Судопроизводство еще не кончилось и, смею вас заверить, никогда не кончится. То, что было прежде, только увертюра». (О. Мандельштам). Образ не укладывается в сознании с таким комфортом, чтобы застыть хоть на какое-то время. Мандельштам не позволяет не думать о нем. Он -- источник мысли.
Есть какие-то факты его биографии, общеизвестность которых не делает их менее загадочными. Почему, например, Мандельштам так открыто читал стихи о Сталине («Мы живем, под собою не чуя страны»)? Это никак не спишешь на самозабвение «щегла», не способного не пропеть свою песенку. Другие стихи все же умело утаивались, а это -- напоминающее дразнилку и смертельно опасное -- автор зачитывал (по свидетельству В.Г. Шкловской-Корди) прилюдно и в общественных местах. Зачем? Вызывает недоумение и какая-то слишком дружная неприязнь к Мандельштаму писательской общественности. Авторам, относящимся к товарищам по цеху с пристальным, иногда восторженным вниманием, обычно прощают вспыльчивость и непростой характер. А Мандельштам как раз из таких. (Правда, заинтересованность не распространялась на цех в целом и, надо признать, не была заведомо благожелательной.)
Мне кажется, две эти загадки при сопоставлении способны отчасти объяснить друг друга. Писатели -- народ чуткий, и если не любят, то за дело. Не любят, как правило, тех, кто хочет что-то отнять. Лишить каких-то привилегий.
Стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны...» написано осенью 1933 года. (И в те же дни -- еще одно, «Квартира тиха, как бумага...», где «Видавшие виды манатки/ На улицу просятся вон»). Весна и лето этого года особенно богаты постановлениями правительства по поводу работников пера: их съезда, их жилищных условий, их «Городка писателей». Жизнь как будто налаживалась. Государство прямо предлагало литераторам свою опеку, говорило им: «вы -- на особом счету». Этот счастливо складывающийся общественный договор Мандельштам бесцеремонно попытался нарушить. И вовсе не по этическим, а по сугубо профессиональным соображениям.
Мандельштам недопонят и не вполне прочитан. Какой-то новый Лотман смог бы, наверное, отделить в его биографии темперамент от социального кода, а код -- от игры по гениально угаданным новым правилам. Но кое-что угадывается и по свидетельствам в книге «Осип и Надежда...». Известно, что Мандельштам очень ценил Есенина, но в разговоре с Н.Д. Вольпин отозвался о нем с явным раздражением: «О чем он пишет?! «Я -- поэт». Стоит перед зеркалом и любуется -- «Я поэт». И чтоб мы все любовались, что он поэт». Можно расслышать здесь дальние отзвуки той ярости, которую вызывали в Мандельштаме жалобы молодых стихотворцев на то, что их «не печатают». Все это, видимо, казалось ему частными случаями профессиональной слепоты, полувменяемости: автор претендует на место, которого у него больше нет.
Продолжение разговора требует свести две цитаты. «Москва как бы приготовилась к долголетней культурной спячке... Отсиживаются. Но как долго придется сидеть, никто решительно не знает». Это запись в дневнике Н. Пунина, помеченная мартом 1925 года. Еще и в нашей жизни ощутим этот удушливый сонный туман, и в отличие от Пунина мы знаем, сколько продолжалась спячка -- около тридцати лет. В пересчете на возраст культуры это два-три поколения. Тремя годами раньше (1922) Мандельштам написал, что «Онемение» двух, трех поколений могло бы привести Россию к исторической смерти» («О природе слова»). А в том же 1925 году перестал писать стихи, не писал пять лет и наверняка понял по собственному опыту, откуда идет подобное «онемение» и к чему приводит.
В тридцатые годы поэзия Мандельштама перешла в новое состояние, и для этого ему -- как автору -- нужно было родиться второй раз. Этот Мандельштам -- поэт другого века и автор иного рода. Поэт настоящего, то есть тот, кто пишет ради будущего и на его языке. «Большой писатель, да и большой поэт, -- сказал Мандельштам, -- никогда не пишет о прошлом. Он пишет о будущем» (из воспоминаний Е.К. Гальпериной-Осмеркиной). Нет ничего удивительного в том, что время не признало своего героя: его небывалую -- на самом крае -- возможность существования и непривычную, впервые востребованную миром отвагу. Жизненная интуиция Мандельштама казалась современникам опрометчивой, а личная правота -- вздорной. Исключений не так уж много, в сущности, несколько семей.
В стихах и действиях Мандельштама тридцатых годов происходит настоящий передел культурного мира -- передел мифа. Прекращает существование миф о поэте-небожителе и властителе дум. О Юпитере, которому что-то позволено. Выветривается, становится неупотребимым и все связанное с этой мифологией терминологическое оснащение (попробуйте произнести без судороги, например, слово «вдохновение»). Мандельштам понял, что литература, основанная на подобном самосознании, уже не способна ничего сделать при новом мировом устройстве. И потребовал для нее других оснований. Он собрался отобрать у писателя его охранную грамоту, его жизненные привилегии и особый статус. Автор, ушедший, как крот, в историческое время, роющий в нем свои ходы, теряет представление о себе. Кто он? Он -- каждый. Сквозь эту тьму, эту толщу способен пройти только голос без имени, безымянный голос. Так и можно понять странный, истребительный жест Мандельштама: писатель должен отказаться от защиты и защищаться сам -- от имени человека общей судьбы, от имени каждого. «Воздушно-каменный театр времен растущих/ Встал на ноги, и все хотят увидеть всех -- / Рожденных, гибельных и смерти не имущих». Гибельных и смерти не имущих.
Михаил АЙЗЕНБЕРГ