|
|
N°231, 17 декабря 2007 |
|
ИД "Время" |
|
|
|
|
Третий мир
Единое наследие Чингисхана
Откуда есть пошло русское государство? Одни считают -- от Киевской Руси, другие -- от Золотой Орды. Если первая точка зрения всегда была своего рода мейнстримом русско-советской историографии, то вторая появилась сравнительно недавно и принадлежит философам-евразийцам. Именно евразийцы назначили Орду с русскими княжествами предтечей будущей империи, раскинувшейся «от южных морей до полярного края», объявили Россию новой цивилизацией и обозначили ее особенный третий путь между капитализмом и социализмом, отличный и от западного, и от восточного.
Возникшее и расцветшее в среде русской эмиграции в 1920 --начале 1930-х годов, в наше время евразийство переживает как бы второе рождение. Оно не только вновь стало популярно среди интеллектуалов -- очевидно, что его идеи взяты на вооружение и частью истеблишмента России.
Единое наследие Чингисхана
В декабре 1237 года, разгромив волжских булгар, на территорию Рязанского княжества вторглись монгольские конники внука Чингисхана -- хана Батыя. Батый потребовал уплатить ему дань в размере десятой доли имущества. Дань распространялась и «в людех»: монголы требовали отдать в рабство десятую часть населения. Рязанцы ответили отказом и обратились за помощью к владимирскому князю Юрию. Но так ее и не дождались. Возможно, во Владимире хотели ослабления соседей, возможно, побоялись. «Провидение, готовое наказать людей, ослепляет их разум», -- замечает по этому поводу Николай Карамзин. После пятидневной осады Рязань была взята. «Веселяся отчаянием и муками людей, -- писал Карамзин, -- варвары Батыевы распинали пленников; связав им руки, стреляли в них для забавы; оскверняли святыню храмов насилием юных монахинь, знатных жен и девиц в присутствии издыхающих супругов и матерей; жгли иереев или кровию их обагряли алтари. Весь город с окрестными монастырями обратился в пепел. Несколько дней продолжались убийства. Наконец исчез вопль отчаяния: ибо уже некому было стенать и плакать».
Вскоре за рязанским и другие княжества Северо-Восточной Руси были разгромлены монголами и подверглись опустошению. Батыево нашествие, длившееся с перерывами еще несколько лет, разорило Русь. Важнейшее последствие завоевания и последовавшего за ним установления монголо-татарского ига заключалось в том, что Русь восприняла монгольскую модель политического устройства. Она сама стала превращаться в деспотичное государство восточного типа. С другой стороны, она как бы получила «алиби»: два с половиной века -- иго, поэтому и отстали. Плюс ко всему получила возможность выставить «счет» Европе -- так как спасла ее от нашествия.
На самом деле многие исследователи отмечают определенную двойственность и неоднозначность влияния этого нашествия на Русь. В частности, господство монголов заставило русских князей прекратить междоусобицы, сплотиться и в конечном итоге образовать единое государство. Но в народном сознании монгольское нашествие однозначно запечатлелось как гнет, жестокость поработителей, басурманство. Подавляющее большинство специалистов считает иго унизительным периодом русской истории, временем потери независимости и основной причиной отставания в развитии.
Наряду с этой распространенной точкой зрения на монголо-татарское иго (само слово иго в обиход ввел Карамзин) в начале ХХ века появилась и совершенно другая трактовка. Она принадлежала евразийцам, группе эмигрантов, пытавшихся по-своему осмыслить причины катастрофы России после Октябрьской революции. Эти ученые -- П. Савицкий, Н. Трубецкой, Г. Вернадский -- считали, что на самом деле именно благодаря взаимоотношениям с монголами Русь начинает оформляться как единое государство, что монголы спасли нас от покорения Западом. «Евразийцы больше гордятся своей связью с Чингисханом, чем с Платоном и греческими учителями Церкви. ...Чингисхана они явно предпочитают св. Владимиру», -- писал о них Николай Бердяев.
Евразийцы пытались доказать, что никакого завоевания не было вообще, а было взаимовыгодное сотрудничество.
Лев Гумилев был первым, кто популяризовал «евразийский» взгляд на отношения Руси и Орды. В отличие от Николая Трубецкого Гумилев даже отвергал само существование ига. По его мнению, русские княжества не были провинцией в составе большой империи, а заключили с монголами взаимовыгодный союз. «Ярлык» же (татарские ханы во времена ига давали русским князьям ярлык на княжение. -- Ред.) он называет пактом о дружбе и ненападении.
Главное достоинство союза с монголами, по Гумилеву, заключалось в том, что монголы защитили Русь от крестоносцев. Восток спасал Русь от Запада.
Гумилев почти не скрывает, что, с его точки зрения, именно Запад нес основную угрозу России. Доказывая это, он напоминает об исключительной веротерпимости ордынских ханов по сравнению с западными миссионерами, огнем и мечом насаждавшими свою веру. «Монголы -- защитники русской веры», -- вторит ему Георгий Вернадский. Сохранение православия, по Гумилеву, означает сохранение нации, и жертвы, за это заплаченные, в расчет не принимаются.
На самом деле историки-традиционалисты и не отрицают значительности влияния монгольского завоевания на русскую историю. Никто не отрицает его роль и в становлении Москвы как центра будущего государства, собирательницы русских земель. Карамзин так и отмечал: «Москва обязана величием хану». О том же писал и Ключевский: «Власть хана была грубым татарским ножом, разрезавшим узлы, в какие князья умели запутывать дела своей земли». Советские историки также не спорили, что восточные завоеватели оказали огромное культурное влияние на быт, обычаи, юридические отношения и язык русских.
Вопрос только в знаке, подчас противоположном: евразийцы видят в иге начало собственного, антизападного пути России, большинство историков -- главную причину отставания ее в развитии от родственных европейских государств. Как писал историк Георгий Федотов, «татарская стихия овладела русской душой, восточные понятия, степной быт, элементы восточного деспотизма, имморализм в политике -- все пришло к нам от Золотой Орды».
«Шумно и самоуверенно»
Евразийство как течение политической, философской, историософской мысли родилось в начале 20-х годов XX века в среде русской эмиграции. Евразийцы выступили как выразители "постреволюционного мироощущения" и были полны желанием разобраться, что случилось с Россией, почему произошла катастрофа, которой они считали Октябрьскую революцию 1917 года. Они стремились к осмыслению ее причин и поиску выхода из создавшейся ситуации в "творческом реагировании" на этот факт.
Первой заявкой нового направления стала публикация в 1921 году в Софии сборника статей "Исход к Востоку. Предчувствия и свершения. Утверждение евразийцев", авторами которого были экономист и географ П. Савицкий, лингвист и этнограф Н. Трубецкой, философ и богослов Г. Флоровский, искусствовед П. Сувчинский. «Евразийцы выступили шумно и самоуверенно», -- заметил по этому поводу Николай Бердяев.
Евразийцы объявляли Октябрьскую революцию закономерным результатом ложного западного пути, предначертанного Петром I, последствием вредных для России западнических идей, совративших, разложивших и приведших к гибели русскую цивилизацию. Именно цивилизацией, особым пространственно-культурным образованием, неким третьим миром считают Россию евразийцы. «Мы абсолютно самобытны», -- утверждал спустя более полувека Лев Гумилев. А значит, мы более особенные, чем другие, у нас есть своя миссия, мы истинно православные и несем новый завет, являемся альтернативой, примером, образцом для остальных, «континентом-островом» выживания.
Важнейшей причиной русской самобытности евразийцы считали сложившееся географическое положение России. Гигантские пространства отличают ее от любой другой европейской страны. И заставляют гордиться своим величием в буквальном смысле слова. Причем то, что большая часть этих земель до сих пор не до конца освоена, нисколько не мешает этому «габаритному патриотизму». Его отличительная черта -- крайне бережное отношение к собственной территории. Любая, даже минимальная, территориальная потеря воспринимается как национальная катастрофа, как начало конца.
Евразийство оживало всегда, как только сужалось наше жизненное пространство, это было своего рода проявлением пространственной клаустрофобии. Так было после 1917 года, когда Россия потеряла часть своих территорий, так было после 1991 года, когда распался СССР. Иногда создается впечатление, что взгляд евразийцев обращен не в глубь страны, а исключительно к ее границам. Преимущественно западным. Они своего рода пограничники, зорко следящие за рубежами Родины.
Идеология страха
Своими идейными предтечами, духовными учителями евразийцы считали славянофилов. Славянофилы же -- те, кого сегодня называют защитниками особого пути России, -- находились на самом деле вполне в русле европейской мысли. Никакого разрыва с Западом они не ощущали. Хотя в их идеях и заметно противопоставление России и Европы, однако речь идет отнюдь не о николаевской России, современниками которой они были. Славянофилы мечтают об идеальном Отечестве, старой допетровской Руси, к которой еще только предстоит вернуться. Причем в ней славянофилы отыскивают свободу и подлинную справедливость -- то же самое западники искали в Европе. Разница, получается, была лишь в источниках.
Пока западники и славянофилы вели жаркие салонные дискуссии, не дремали и идеологи от чиновничества. И вот их Запад волновал существенно больше. Известная уваровская триада «самодержавие, православие, народность» явно отсылает к лозунгу Французской революции -- «свобода, равенство, братство». Своеобразный русский ответ. События во Франции разбудили в русской власти настоящий страх перед Европой.
Впрочем, в первые годы после Французской революции Россия, напротив, была важнейшим звеном в цепи европейских государств, объединившихся против революционеров. Победа над Наполеоном только укрепила ее положение, сделав ее господствующей в Европе.
Европа, однако, менялась. Французская революция вызвала цепную реакцию народных выступлений, и европейские монархи не все и не сразу, но стали делиться властью с народом. Русская власть такой судьбы для себя не желала, более того, стремилась не допустить такого развития и на Западе. Страх сделал Россию «европейским жандармом». Конец был печален -- поражение в Крымской войне, где Европа выступила против России.
Это поражение подвело власть к осознанию необходимости реформ, но одновременно породило в русском общественном сознании комплекс униженной страны. Страх перед переменами, пришедший еще из николаевских времен, и ощущение собственной неполноценности объединили консерваторов и многих вчерашних либералов. И когда в начале 60-х грянуло польское восстание, голос Герцена -- властителя дум прошлого десятилетия -- уже затерялся в хоре патриотов. Он напоминал, что поляки борются за те идеалы, что столь же дороги просвещенным людям в России, -- ему отвечали, что они борются против России.
Когда же в ответ на непоследовательность российских реформ революционеры начали охоту за властями предержащими, ее сторонники окончательно убедились в пагубности влияния Запада. С конца XIX века в славянофилах видят уже не приверженцев идеи преображения России, а только лишь убежденных в загнивании Запада. Отправной точкой для евразийства послужит впоследствии именно категорическое неприятие претензий европейской культуры на универсальный характер. Более того, русские охранители станут отвергать «общечеловеческие» ценности не по абстрактно-философским соображениям, а прежде всего на том основании, что их породила западная цивилизация.
Так, философ Константин Леонтьев уже не сомневался, что главным достижением славянофилов стало открытие особого пути России. Вся его философия, равно как и политические идеи Константина Победоносцева, проникнута пессимизмом и неверием в способность человека к улучшению собственной натуры и страхом перед расширением свободы личности. Прогресс видится им исключительно в мрачных тонах. Страх и всепроникающая неуверенность в возможностях человечества ведут их фактически к оправданию тоталитарной власти. Ибо тоталитаризм и есть тотально контролируемое общественное многообразие.
Страх перед переменами естественным образом привел к отказу от критики России -- напротив, ее путь был объявлен эталонным. Эта идея послужила замечательным подспорьем возникновению своеобразного компенсаторного механизма. Идеология страха превращалась в идеологию торжествующего страха. Любое изменение в общественном устройстве было объявлено не просто губительным для России, а означало исчезновение России как сущности. Вопрос государственной власти из плоскости политической перемещается в религиозную. Отныне главным становится не эффективность, а сакральность.
«Познай себя»
Евразийцы любят силу и власть, ее олицетворяющую. Они придают ей порой мистические черты. Об этом со знанием дела писал один из создателей евразийства, в дальнейшем самый известный отступник Георгий Флоровский: «Наивная доверчивость к органической работе темных подсознательных сил соединяется в евразийском сознании с жутким, хотя и мечтательным упоением властью».
Евразийцы всегда были приверженцами этатизма, то есть активного участия государства в социально-экономической жизни общества. В жизни людей должен быть «констант», говорили они, или так называемый «государственный актив». Они были горячими сторонниками планового начала в экономике. Другое дело, что, будучи диалектиками, о чем они постоянно напоминали, всегда оговаривались: план должен быть не механический, а органический, сильное государство, но без деспотизма, национализм, но без фанатизма и культивирования нелюбви к другим народам. Евразийское государство всегда принимало себя как «собор национальностей» и «собор вер». Это они называли общеевразийским национализмом. «Народ не должен желать «быть как другие». Он должен желать быть самим собой», -- писал один из отцов-основателей евразийства Николай Трубецкой. "Познай себя" и "Будь самим собой" -- вот те сократовские постулаты, которые определяли поиски евразийцев.
Россия, данная в ощущениях
Если почитать первый манифест евразийцев, легко заметить, что среди наиболее часто встречающихся, опорных слов -- глаголы «ощущаем», «чувствуем». Эту преобладающую эмоциональную сторону в евразийском восприятии происходящего хорошо подметил Бердяев. «Евразийство есть прежде всего направление эмоциональное, а не интеллектуальное, и эмоциональность его является реакцией творческих национальных и религиозных инстинктов на произошедшую катастрофу (Октябрьскую революцию. -- Ред.)»,-- писал он.
Многие, не только Бердяев, подмечали эту особую эмоциональность, психологичность евразийства, называли его "настроением, вообразившим себя системой". Действительно, евразийство психологически выполняет уже отмеченную выше компенсаторную роль, ослабляя чувство растерянности, возникающее после той или иной неудачи.
Развенчивая ценности западного мира, евразийство готовит общественное мнение к восприятию российского миссионерства. Евразийская идеология утверждает возможность создания многонационального образования, в котором Россия, русские будут играть роль первых среди равных. Однако для многих такая диалектика слишком сложна и может быть воспринята вполне однобоко. Отрицание западной демократии в угоду евразийской самобытности способно не только закрепить наиболее консервативные приоритеты, но и при определенных обстоятельствах легитимизировать авторитарные и даже диктаторские формы правления. Не случайно тот же Бердяев предупреждал, говоря об эмоциональном настрое евразийцев: «Такого рода душевная формация может обернуться русским фашизмом».
О том, что «евразийство за последние годы приобретает у нас мракобесный, черный характер», предупреждал еще академик Дмитрий Лихачев, подчеркивая, что попытка оторвать Россию от западноевропейской культуры ведет к оторванности русской интеллигенции от своего народа, что усиливает господство сомнительных, «полуобразовательных» идей. «На самом же деле Россия -- это никакая не Евразия, -- писал Лихачев. -- Если смотреть на Россию с Запада, то она, конечно, лежит между Западом и Востоком. Но это чисто географическая точка зрения, я бы даже сказал -- "картографическая". Ибо Запад от Востока
отделяет разность культур, а не условная граница, проведенная по карте. Россия -- несомненная Европа по религии и культуре».
Романтические охранители, на самом деле охранители мифа, перфекционисты, стремящиеся к идеальному мироустройству, но видящие его в прошлом, евразийцы не только не «открывают» страну для модернизации, а, напротив, капсулизируют ее такой, какая она есть в своем несовершенстве. Они не только, возможно, правильно констатируют ее особенности, но, принимая все как должное, не считают нужным менять ее «органическую» судьбу, а предлагают фатально следовать ей. Причем речь идет уже не просто о философской концепции, но, по сути, о руководстве к действию. Возникшее на грани философствования и политики, как подметил С. Аверинцев, балансируя на ней, неоевразийство частенько сваливается в сторону политики, а подчас даже политиканства.
«Судьба евразийства -- история духовной неудачи, -- писал Флоровский. -- Евразийство -- это правда вопросов, а не правда ответов, правда проблем, но не правда решений». С одной стороны, желание понять, познать свою страну, ответить на вопрос «кто мы?», с другой -- претензии на то, чтобы указательным перстом жестко определить путь, отклонение от которого объявляется гибельным.
Анатолий БЕРШТЕЙН, Дмитрий Карцев