|
|
N°240, 23 декабря 2005 |
|
ИД "Время" |
|
|
|
|
Отчего не застрелился Подсекальников?
Пьеса Николая Эрдмана снова осталась неразгаданной
В истории любого театра есть «великие немые»: гениальные пьесы, никогда не получавшие сколько-нибудь соразмерного сценического воплощения; говоря о русском театре, прежде всего надо назвать, конечно, «Бориса Годунова». Его судьбу из пьес XIX века разделила «Смерть Тарелкина» Сухово-Кобылина, из пьес ХХ века -- комедия Николая Эрдмана «Самоубийца» (1928). Я бы добавил «Розу и крест» Блока и «Утиную охоту» Вампилова, но именно так, с оговоркой: я бы да, а вы как хотите: «Самоубийца» же никаких оговорок не требует.
«Гениальной» эту пьесу называл Станиславский: заметим в скобках, что Булгаков, более близкий Художественному театру, таких эпитетов от него не дождался. Осенью 1931-го Станиславский писал Сталину: разрешите пьесу Эрдмана -- уже объявленную политически враждебной и запрещенную главреперткомом -- поставить во МХАТе, и Сталин разрешил -- «в порядке опыта».
Репетиции шли пять месяцев, 20 мая 1932 года прекратились по не упоминаемой причине. Через неделю за «Самоубийцу» взялся Мейерхольд, репетировал до 15 августа. Ему спектакль запретили официально, уже в начале следующего сезона. Примерно через год арестовали автора. Опыт закончился.
Пьеса Эрдмана исчезла с советской сцены на 50 лет. В ноябре 1982-го она мелькнула на афише Театра сатиры (поставить «Самоубийцу» было заветной мечтой Валентина Плучека) и была быстро снята с репертуара. Спектакль восстановили уже в горбачевские годы, в 1987-м, с тех пор пьеса пошла широко, но все как-то по неискусным рукам.
В 1990 году «Самоубийцу» поставил вернувшийся в страну Юрий Любимов. Еще бы: Николай Робертович Эрдман был старшим другом «Таганки» с самого ее рождения. Спектакль не удался. Пьеса онемела еще больше.
Спектакль Романа Козака в Театре им. Пушкина -- очередная неудача, и понять ее природу важнее, чем выбранить режиссера, довольно многое задумавшего верно. Козак ставил «Самоубийцу» с уважительным чувством дистанции, как пьесу, написанную не про нас и не для нас, т.е. как пьесу, которую мы не имеем права понимать впрямую. Режиссера интересовала не злободневность блестящих острот семидесятипятилетней давности, а их искусность, не сам сюжет, а красота сюжета -- чудесно придуманного и мастерски прописанного.
Художник Игорь Попов выстроил замечательный коммунальный застенок из металла и прозрачного пластика: быт, в котором все у всех постоянно находятся на виду, был важной социоархитектурной утопией 20-х годов. Мария Данилова придумала не менее замечательные костюмы -- светлые, легкие, предвосхищающие лозунг «Жить стало лучше, жить стало веселей» (в последней сцене особо эффектно смотрелись траурные повязки на рукавах). «Самоубийцу» в Театре им. Пушкина можно упрекнуть во многом, но не в отсутствии постановочной культуры: что есть, то есть.
Пусть наблюдения, предчувствия и страхи Эрдмана сколь угодно созвучны нынешним (они, на нашу беду, и впрямь очень созвучны), но театру важнее та близкая к совершенству форма, в которой они навсегда застыли.
Завязку Эрдман придумал удивительную: человек (так себе человечишка: недотепа и обыватель) хочет застрелиться (и не то чтобы хочет, а как-то все одно к одному). К нему приходят самые разные люди один другого противнее, и все твердят: конечно, стреляйтесь. Однако зачем же умирать даром -- умрите в знак протеста.
Например, за русскую интеллигенцию, которую советская власть всячески и т.п. Или за свободу искусства, которое тоже и тем более. Или за частное предпринимательство. «Что вы все говорите: искусство, искусство. В настоящее время торговля тоже искусство». -- «А что вы все говорите: торговля, торговля. В настоящее время искусство тоже торговля» (вот характерный образчик эрдмановского юмора, соединяющего ядовитый сарказм с бойкостью скетча). А то еще проще, напишите: «Умираю как жертва национальности, затравили жиды».
Гротеск мрачнеет до предела, когда к герою, Семену Подсекальникову, приходит православный батюшка: застрелитесь за религию. Попробуем хоть на секунду воспринять фигуру отца Елпидия всерьез: получится персонаж действительно страшный, чуть ли не демонический. Однако с карикатурной фигурой нам не легче: вспомним, как рьяно в 20--30-е годы советская власть расправляется с православием, какое множество верующих -- и священников, и монахов, и мирян -- расстреляно или замучено в лагерях: комедия комедией, но есть вещи, шутить над которыми -- низость.
Мы должны, однако, понимать, что «Самоубийца» и есть в некотором смысле защита прав низменного, вернее -- не-возвышенного, еще вернее -- простодушно эгоистического. В финале Подсекальников убежденно заявляет, что в мире нет ни идеи, ни человека, из-за которых стоило бы идти на смерть. «Перед лицом смерти что же может быть ближе, любимей, родней своей руки, своей ноги, своего живота. Я влюблен в свой живот, товарищи». Ни один человек на свете не сможет сказать, что по этому поводу думает сам автор. Не исключено, что он думает точно так же.
Низко? Куда же ниже. Но СССР уже становится страной концлагерей: миллионам людей придется выживать в аду, и они -- по необходимости, под страхом смерти -- примут именно этот образ мыслей: только бы выжить. Что при этом делается с человеком, описывает «Тифозный карантин», едва ли не самый жуткий из «Колымских рассказов» Варлама Шаламова.
В Театре им. Пушкина герой Владимира Николенко о своем желании жить говорит с искренним чувством, но не с ощущением пережитого смертного страха. Как можно было впустить на сцену «смертный страх», стоило ли впускать -- откуда я знаю, не дело критика знать такие вещи. Я могу лишь сказать, что пьеса Эрдмана не воспринята Театром им. Пушкина во всей ее серьезности -- не той, которая задана автором, а той, которую обычным для большой литературы порядком раскрыло время (такие раскрытия незаданных смыслов, собственно, и делают классику классикой).
Не воспринята пьеса и во всем блеске ее комизма. «Самоубийца» -- фантастический сгусток театрального острословия: по количеству язвительных сентенций, изящных несуразиц, бонмо, квипрокво и т.д. на страницу текста Эрдман, вне всякого сомнения, поставил мировой рекорд. Что ни фраза, то и шутка, что ни шутка, то и навылет: комедия кажется самоигральной -- слова все сделают за актеров сами. Как бы не так.
Юмор в концентратах, как правило, становится ужасным занудством: всякий знает, что на свете нет чтения скучнее, чем сборники анекдотов. Пьесы, которые заставляют хохотать, когда их читаешь про себя -- такие, как «Самоубийца», «Ревизор» или «Школа злословия», -- невероятно редки. Они-то и требуют от режиссера максимальной изобретательности. В идеале каждая шутка должна стать отдельным лакомством, обычно же их подают как пельмени, и Театр им. Пушкина, увы, следует обыкновению: все как-то одинаково на вкус и плавает в густом «общем настроении».
Выбор «Самоубийцы» -- текста, сопротивляющегося девальвации слова, делает Роману Козаку честь, но понимать живость и тонкость словесной игры режиссер никого не научил. На премьере зал громче всего смеялся: а) когда рука Подсекальникова застряла в раструбе бейного баса; б) когда поэт-прохиндей (Александр Арсентьев) с уморительными подвываниями читал над гробом пошлую элегию «Что хочешь пей, как хочешь сквернословь...»; в) когда Подсекальников, выясняя отношения с Октябрьской революцией, направил вверх луч фонарика -- и над сценой высветился добрый старый гипсовый герб СССР. Т.е. зритель радовался тому, к чему его приучили эстрадные юморины: гэгу и пародии. А в основном он скучал.
И наконец великой пьесе опять не повезло с исполнителем главной роли. Николенко играет разбросанно и тускло: роль ему не подходит. Дело не только в свойствах и размерах дарования, но прежде всего в возрасте.
Это уже привычный вывих: Семена Подсекальникова почти всегда играют матерые, если только не пожилые артисты. Так было и у Плучека (Роман Ткачук, г.р. 1932), и у Любимова (Виталий Шаповалов, г.р.1939), а ведь у героя Эрдмана все будущее впереди, и его заявление «Мы всю свою жизнь шепотом проживем» звучит пугающе ответственно. Странно, что никто не сподобился вычитать это в тексте, но историческую справку дать нетрудно: у Мейерхольда роль репетировал Игорь Ильинский, ему шел тридцать второй год. В Художественном театре -- Михаил Яншин (ему двадцать девять, он блистает в роли Лариосика) и Василий Топорков, которому уже сорок два, но он моложав, щупл и точно ловит характерность. Роль Подсекальникова открывается очень по-разному, в спектаклях МХАТа и ГосТИМ она, вероятно, имела бы полярные характеристики, однако возраст есть возраст.
Итак, мы во всем разобрались. Осталось найти верный ход к глубинной серьезности пьесы, способ игры с ее юмором, главного героя -- и «Самоубийцу» можно ставить заново.
Александр СОКОЛЯНСКИЙ