|
|
N°233, 14 декабря 2005 |
|
ИД "Время" |
|
|
|
|
Все они красавцы...
Околоюбилейные заметки о двух неюбилейных биографиях
Накануне очередной годовщины восшествия на престол Николая I (восстания декабристов) в серии «Жизнь замечательных людей» появились книги о двух весьма важных участниках роковых событий междуцарствия 1825 года -- «Константин Павлович» Майи Кучерской и «Пестель» Оксаны Киянской. Возможно, это случайность: несостоявшаяся дворянская революция и без сомнительных юбилейных подпорок крепко встроена в национальный миф. Болезненное взаиморазочарование власти и активной части первенствующего сословия, неуклонно накапливавшееся во второй половине царствования Александра Благословенного и поставившее в дни династического кризиса страну на порог гражданской войны, до сих пор остается предметом отнюдь не академических дискуссий. Декабристы (наименование, конечно, условное, но уже давно неотменимое) и защитники тогдашней государственной системы вызывают куда более горячие чувства, чем, скажем, «верховники» и сторонники «самодержавства», противостоявшие друг другу в 1730 году, или охранители, либералы и радикалы эпохи великих реформ. И вряд ли дело тут сводится к завороженности «красивыми костюмами» и эффектными сюжетными ходами.
Цесаревич Константин и полковник Пестель были мало в чем схожи (кроме, пожалуй, высокой квалификации по части «фрунта»), но в тревожные дни, последовавшие за неожиданной кончиной Александра I, как ни странно, сыграли похожие роли -- роли значимо отсутствующих, уклонившихся от решения тех задач, которые давно тем и другим обдумывались, а застали «замечательных людей» врасплох. Прибудь Константин в Петербург, дабы принять престол или публично от короны отречься, -- и игра заговорщиков вокруг «второй присяги» стала бы невозможной. Подними арестованный 13 декабря Пестель свой Вятский полк, яви он решимость, дерзни этот жесткий прагматик, которого Оксана Киянская энергично противопоставляет с ее точки зрения безответственному и бестолковому Муравьеву-Апостолу (чью дутую славу создали романтические бумагомараки -- от Льва Толстого до Натана Эйдельмана), -- и история могла стать другой. Ведь коли верить Киянской, Вятский полк пошел бы за своим командиром куда угодно, избежав при этом тех эксцессов, вроде пьянства и мародерства, что сопутствовали бунту полка Черниговского. Да и не один полк, а практически вся Вторая армия, согласно Киянской, должна была последовать за Пестелем, имевшим рычаги воздействия на ее первых лиц, включая начальника штаба генерала Киселева (или хотя бы способным их нейтрализовать). И уже не пьяная шайка (в крайнем случае бесталанного Муравьева можно расстрелять, а его сброд подтянуть), а железная когорта движется на Киев, Москву, Петербург -- не разбив ни одного кабака, не конфисковав ни одной коровы, не испортив ни одной девки.
Но мудрый и самоотверженный Пестель «решался... лучше собою жертвовать, нежели междоусобие начать». (Как будто планы его, ради которых плелись интриги, шло перемигивание с Киселевым, дрессировался Вятский полк и заворачивались финансово-имущественные махинации, могли воплотиться иначе, чем через гражданскую войну.) «Успех нам был бы пагубен для нас и для России», -- чеканит Следственному комитету Пестель, а его биограф выносит эти слова в главку-инвективу о бунте Черниговцев. То есть Пестель и восстал бы лучше Муравьева, и, не восстав, явил превосходство над истериком-идеалистом. И на следствии, называя десятки имен и не скрывая своих политических замыслов, но выгораживая генерал-интенданта Второй армии Юшневского (что не спасло его от осуждения по первому разряду) и тем паче Киселева, умалчивая о грандиозном (пшиком обернувшемся) плане собственно революции и его главных фигурантах, он, оказывается, не голову спасал, приносил себя в жертву, ценой своей жизни (словно не знаем мы, что Пестель довольно долго был уверен: не замешанный в «действиях», он отделается в худшем случае разжалованием), спасая... Что? Концепцию переворота, который некому будет совершать? Киселева? Так, наверно, не из приязни к Павлу Дмитриевичу, а в расчете на его поддержку, которой не дождался. Желание жить присуще было не одному Пестелю, который с 13 декабря 1825 года думал исключительно о себе.
Как и великий князь Константин Павлович, чья уклончивость (за которой скрыты и обида на судьбу, и злорадство, и таимая от самого себя мечта о восшествии на нежеланный престол -- но не «просто так», а по Божьему промыслу и всеобщему волеизъявлению) сделала его вторым в трио виновников смуты. Первый -- отлетевший на небеса ангел, император Александр, взрастивший деятелей тайных обществ и создавший все условия для династического кризиса. Третий -- граф Милорадович, сперва не желавший поступиться своими идеалами (интересами), а потом самоуверенно полагавший «картинным» усмирением им же допущенного (в лучшем случае -- прозеванного) бунта отменить недавний конфликт с Николаем и так объяснить молодому царю, кто в столице хозяин. Играло трио с большим оркестром заговорщиков, лидеры которых вели несогласованные партии... Второй (видимо, неизбежный) акт концерта дали на Украине, где тоже с ансамблем не заладилось. Воздано было всем (кроме представшего перед иным Судом царя): Милорадовичу -- выстрелом Каховского, заговорщикам -- виселицами или каторгой, цесаревичу -- польским восстанием, в ходе которого он вновь явил себя не государственным мужем, а обиженным мальчиком -- по-своему благородным (это ведь и в поведении «императора Константина I» было!), но наивным, самоуверенным и слабым. (Заключительная -- посвященная Константину в царствование Николая и восстанию 1831 года -- глава книги Кучерской читается с особым интересом. Заметим, однако, что горький финал жизни цесаревича трактуется автором как следствие всей жизни незадачливого претендента на множество тронов, заложника идеологических мифов, нестроения царской семьи и собственного бешеного темперамента.)
Поднимать Пестеля за счет Муравьева-Апостола, по-моему, так же странно, как противополагать романтического Константина прагматичному Николаю. Или рыцаря Николая -- безумцу Константину. Или ставить в вину Николаю и тем, кто был рядом с государем 14 декабря, «свинцовый дождь», пресекший «порыв к свободе». Кровопролития царь не хотел, пушки заговорили после многих парламентеров (успех переговоров не избавил бы вождей восстания от наказания, но мог бы смягчить их участь, уменьшить число подсудимых и уж точно сберег бы жизнь солдат, чьи тела ночью сбрасывали в Неву), защищал не только себя, жену и сына, но и благо государства, как он его понимал. «Личное» не отрицает «общественного»: дабы служить отчизне, надо как минимум остаться живым. А для того есть лишь два пути: победить или перейти на сторону противника. Последний вариант, который, кажется, имел в виду Пестель (причем не только раскрывая карты Следственному комитету, но и ранее -- планируя явиться к Александру I с повинной), оказался возможным для многих из тех, кто полагал необходимыми преобразования и был связан с бунтовщиками дружескими чувствами. Однако даже самый ярый приверженец революций вряд ли станет всерьез укорять Николая за то, что он не бросился лобызать восставших, быстрехонько отрекшись от престола и передав власть фантомному временному правительству. Такой эксперимент «прошел» в 1917 году -- последствия его и для последнего царя, и для России столь же известны, сколь чудовищны.
Очень похоже, что притягательность «декабристского» сюжета обусловлена его трагической двойственностью. Все тут правы, и все же кругом виноваты. Оба противостоящих стана раздираемы внутренними коллизиями. Бескорыстие мешается с расчетом, авантюризм -- с чувством ответственности за судьбу страны, жажда подвига -- с жаждой власти. 14 декабря стало печальным и закономерным итогом александровской эпохи, одновременно формирующей государственных мужей и не дающей им реализоваться. Тень 14 декабря, навсегда травмировавшего едва ли не самого умного и решительного русского царя, легла не только на годы его правления, но и на все последующие царствования, обусловив дальнейшее расхождение общества и власти. Судьбы всех персонажей, действовавших на исторической сцене рубежа 1825--1826 годов, глубоко трагичны, вне зависимости от того, кто из них нам сегодня (или тем, кто мучился «декабризмом» прежде) больше или меньше импонирует. Когда Киянская (квалифицированный и азартный историк, чьи разыскания в военных архивах дорогого стоят) пытается «укрупнить» и «облагородить» своего героя, отталкивание от «старых легенд» о «злом» Пестеле и «добрых» Муравьевых бросается в глаза, а факты корежат красивую (очень сегодняшнюю) концепцию. Но и тенденциозность оказывается полезной: зная как новую, так и старую сказку, мы острее ощущаем проблемность личности Пестеля. Когда Кучерская, несколько кокетничая слогом (что странно для столь талантливого прозаика), живописует константиновские мифы и приглушает голос, касаясь темных случаев в жизни цесаревича, ее припудренную иронией жалость к жертве истории хочется поумерить. Но как быть? Без перегибов в чувствительности и сюжетных лакун Константин Павлович выглядел бы примитивнее и грубее.
Повторюсь: вероятно, одновременный выход книг Кучерской и Киянской -- случайность. Но случайность удачная -- дающая шанс острее и точнее ощутить трагедию того переломного времени, тон которому задал «император в голубом кафтане». Вынесенную в заголовок строку из той же песни должно читать, чередуя интонации -- то беря ключевое слово в саркастические кавычки, то освобождая от них.
Андрей НЕМЗЕР