|
|
N°138, 03 августа 2001 |
|
ИД "Время" |
|
|
|
|
Попробуйте сделать лучше
Новейшая русская литература получила достойный портрет
Трехтомный учебник Наума Лейдермана и Марка Липовецкого «Современная русская литература» (М., УРСС) -- первый полноценный опыт описания отечественной словесности второй половины XX века. Полвека -- всегда полвека, а если учесть историческую насыщенность «послесталинской» эпохи, специфический ход литературной эволюции (сперва черепашье, а затем все более стремительное движение словесности к свободе), агрессивное (хотя зачастую и обманчивое) разнообразие новейшей литературы, то работа Лейдермана и Липовецкого вызывает искреннее восхищение. Внимание к творческим индивидуальностям, корректный подход к писателям, чьи свершения не близки соавторам, обстоятельность прорисовки идеологического контекста, богатая библиография, четкость концептуальных построений (местами спорных), благородный тон -- все это свидетельствует: перед нами «больше, чем учебник». Произошло событие.
Безусловно, работа Лейдермана и Липовецкого зовет к дискуссии. Боюсь, однако, что мало кто из коллег способен сейчас на «медленное», детальное обсуждение нового труда. Я имею в виду не столько споры о частностях, сколько совместные поиски логики литературной эволюции, «встраивание» словесности 1950--1990-х годов в общую историю литературы. Основания для такого разговора трехтомник дает, состоится ли он -- большой вопрос. Проблема в тех предпосылках, что принимаются подавляющим большинством наших критиков и филологов, включая авторов «Современной русской литературы».
Во-первых, это убеждение в «особости» литературы ХХ века, ее радикальной противоположности всему доселе сущему. И в первую очередь словесности XIX века, обычно называемой реализмом. Этот самый «реализм» якобы предполагал гармонизацию мира (хотя бы в авторском идеале), обходился формами «жизнеподобия», тяготел к утопии, чуждался формальных экспериментов, не замечал абсурдности бытия и чуть ли не игнорировал «злую» составляющую природы человека. Принято делать оговорки для Достоевского, хотя внимательное чтение Гоголя и Тургенева, Тютчева и Гончарова, Фета и Некрасова тоже мало что оставит от этой схемы. То, что привычно мыслится открытиями «модернизма» или «постмодернизма» (поэтизация зла, мифотворчество, цитатность, ассоциативное письмо, апология одинокой свободы, взаимопроницание стиха и прозы, утверждение «фиктивности» мира, особая роль художника, культурный полиглотизм, ироническое разрушение текста, упоение безумием, стремление слиться с «народным телом», метатекстовые построения, цикличное переживание истории -- список можно длить и длить), стало явью во второй половине XVIII столетия, в пору кризиса Просвещения. Достаточно вспомнить о Стерне и Шадерло де Лакло, готическом романе и штюрмерах, де Саде и Новалисе, Радищеве и Карамзине. «Хаотичность» мира не была тайной ни для «романтиков», ни для «реалистов», ни для «натуралистов», ни для «модернистов» -- оттого так условны (если не сказать -- пусты) эти кликухи, оттого столько копий было поломано в дурацких спорах о «прописке» Лермонтова, Стендаля, Гоголя (или Ибсена, Золя, Чехова). Колебание между «утопизмом» и «антиутопизмом», установкой на исправление мира и капитуляцией перед его тайной, жизнетворчеством и «отказом» от личностного характерно для подавляющего большинства крупных художников XIX века. «Большие эпохи» сменяются не так быстро, как полагают авторы эстетических манифестов. «Прерывистость» не столько реальность, сколько самоощущение культуры XIX--XX веков. (В подкоммунистической России для такого миропонимания были и «дополнительные условия».)
Отсюда мои сомнения как в отношении общей концепции соавторов (в литературе ХХ века Хаос отменил Космос), так и в связи с делением новейшей словесности на «реализм» (в общем устаревший), «постмодернизм» (задержанный, малость поднадоевший, но живой и бойкий) и «постреализм», сочетающий лучшие свойства двух других «измов». Хотя после кризиса Просвещения в глобальном плане изменилось не так уж много, писать «как в XIX веке» ныне не может никто. И как в начале либо середине века XX -- тоже. Сейчас всякий художник -- «постмодернист» и «постреалист», ибо обречен учитывать опыт разных предшественников. Если соавторам кажутся художественно несостоятельными «Генерал и его армия» Георгия Владимова (роман проанализирован, на мой взгляд, тенденциозно) или «Казенная сказка» Олега Павлова и «Знак зверя» Олега Ермакова (не охарактеризованы вовсе), то дело здесь не в «реализме» («родимых пятен авангарда» в этой прозе достаточно; у Ермакова -- и с избытком), а в чем-то ином (по-видимому, в идейных расхождениях соавторов и романистов). Кстати уж, зря коллеги записывают меня в стан критиков, ожидавших «нового подъема реализма» -- для меня слово это в сегодняшнем контексте совершенно «пусто», а неприязнь к мнимым новациям вовсе не гарантирует «реализмофилии» (часто лозунговой).
Вторую спорную тенденцию (подчеркну: речь идет не о соавторах, а об общем веянии) хочется назвать «экстазом историзма». Понятное желание размежеваться с демагогами и «перевертышами» приводит соавторов к странной «ласковости» при обсуждении «шедевров» 1950-х годов -- «Русского леса» и «Судьбы человека». Роман Леонида Леонова настойчиво соотносится с «Доктором Живаго», но в расчет не берется «мелочь»: «Русский лес» -- это циничная имитация того философского романа, что был «запланирован» логикой движения литературы. Он сочинялся словно бы для того, чтобы «заместить» писавшегося примерно об эту же пору «Доктора Живаго». Точно так же «простой советский человек» Андрей Соколов призван был загодя перекрыть дорогу Ивану Денисовичу Шухову. Нелепо умалчивать об этих сочинениях, но детальный анализ их «подставной» поэтики кажется излишеством.
Третий характерный пункт -- пристрастие к литературе послеоттепельной (1968--1986) и избирательное отношение к новейшей. Второй том учебника почти в два раза объемнее третьего, но и в третьем изрядное место отводится писателям, сложившимся в предшествующий период. Таковы все ценимые соавторами (удостоенные отдельных главок) «постреалисты»: Сергей Довлатов (умер в 1990 г.), Людмила Петрушевская (после повести «Время ночь», 1991 г., живущая самоповторами), Иосиф Бродский (умер в 1996 г. и не стихами последних лет славен), Владимир Маканин (лишь он значимо присутствовал в литературе 90-х). Из «постмодернистов» в основном внимания удостаиваются опять-таки те, что заявили о себе давненько. Правда, есть главки о Владимире Сорокине, Викторе Пелевине, Николае Коляде. Меж тем имена активно работавших в 90-е писателей упоминается бегло (Петр Алешковский, Юрий Буйда, Марина Вишневецкая, Нина Горланова, Зуфар Гареев, Андрей Дмитриев, Николай Кононов, Олег Павлов, Марина Палей, Ирина Полянская, Алексей Слаповский) или не названы вовсе (Дмитрий Быков, Алексей Варламов, Валерий Володин, Андрей Левкин, Вера Павлова, Ольга Славникова, Асар Эппель). Удивительным образом из поля зрения коллег ушла поздняя проза Юрия Давыдова (а прежде была проигнорирована его «классика»). Соавторы, конечно, не только историки, но и критики -- они утверждают свою шкалу ценностей, отличную, скажем, от моей. Но учебник все же должен оставаться учебником, а вопрос о сравнительной значимости «Закрытой книги» Дмитриева и «Голубого сала» Сорокина не может решаться по умолчанию.
Что ж, коллеги могут мне ответить: «Возьми да напиши». И будут правы -- они свое дело сделали. Кроме прочего, «семейный подряд» отца (Лейдермана) и сына (Липовецкого) доказал, что поколенческий конфликт не так страшен, как его малюют. Это тоже радует.
Андрей НЕМЗЕР