|
|
N°142, 11 августа 2004 |
|
ИД "Время" |
|
|
|
|
Возлюбивший мудрость
Двести лет назад родился князь Владимир Одоевский
Своей первой книге Владимир Одоевский предпослал на редкость витиеватое название -- «Пестрые сказки с красным словцом, собранные Иринеем Модестовичем Гомозейкою, магистром философии и членом разных ученых обществ, изданные В. Безгласным». Причудливому заголовку надлежит спрятать авторское лицо, но, как почти любая мистификация, он довольно много сообщает о самом мистификаторе.
Начнем дешифровку со второго, «издательского» имени. Много лет спустя автор «Пестрых сказок» напишет о себе: «Одоевский (князь Владимир Федорович) родился в Москве, июля 30-го дня 1804». Это единственное «положительное сведение» (впрочем, не избавившее филологов от споров о точной дате рождения писателя), ибо далее сказано: «Питает особенную ненависть к автобиографиям...» Жизнь Одоевского была насыщенной: наследник древнейшего рода, он издавал с Вильгельмом Кюхельбекером прославленный альманах «Мнемозина», был кузеном и другом поэта-декабриста Александра Одоевского, тесно общался с Пушкиным, Лермонтовым, Гоголем, Глинкой, Белинским, создавал обновленные «Отечественные записки» -- лучший журнал 1840-х годов. Словом, только начни рассказывать... Но в отношении своей персоны Одоевский оставался «безгласным». Он любил укрываться псевдонимами. Он подолгу держал в столе оконченные сочинения, часто бросал работу на полуфразе, а мог выдать в свет отрывок, вроде бы требующий продолжения. Одоевский всегда ускользал от какого-то «главного поприща», чередуя музыку с химией, словесность с гастрономией, историю с практической благотворительностью. В той же квазиавтобиографии он утверждал: «...человек не должен ни создавать для себя сам произвольно какой-либо деятельности, ни отказываться от той, к которой призывает его сопряжение обстоятельств жизни».
«Сопряжение» вело ко всему разом -- именуя себя «членом разных ученых обществ», князь не кривил душой: достаточно сказать, что имя Одоевского вписано в историю Публичной библиотеки (там он служил), Румянцевского музея (возглавлял), Московской консерватории (один из основателей). Мозаика увлечений крепилась вечной страстью Одоевского -- любомудрием. (Формально это калька общеизвестного греческого слова «философия». Но только формально.) В 1823 году несколько юных московских умников составили тайное «Общество любомудрия», дабы постигать бездны природы и души человеческой, штудируя философию Шеллинга и поэзию Гете. История этого общества оборвалась на рубеже 1825--1826 годов, когда до Москвы дошли вести о восстании на Сенатской, мечтатели сожгли свои протоколы, а новая эпоха разметала былых друзей: кому -- служить, кому -- заниматься коммерцией, кому -- острословить в салонах. Одоевский память о юношеском союзе сохранил -- она живет и в печальном лирическом рассказе о неизбежном расставании былых сочувственников («Новый год», 1831), и в главном труде писателя -- завершенном лишь в 1844 году философском романе «Русские ночи».
«Русские ночи» -- собеседования ищущих истины друзей, перемежающиеся рассказами о великих музыкантах (изданный в 1831 году «Последний квартет Бетховена» высоко оценил Пушкин), страшноватом будущем («Город без имени»), парадоксах творчества («Импровизатор»), бездушной современности. Тайна жизни ускользает от собеседников, но и дорога она им потому, что ее можно бесконечно разгадывать. Прочитав «Русские ночи», когда-то друживший с Одоевским ссыльнопоселенец Кюхельбекер писал в дневнике: «Сколько поднимает он вопросов! Конечно, ни один почти не разрешен, но спасибо за то, что они подняты -- и в русской книге!»
Книгу эту Одоевский предполагал первоначально назвать «Дом сумасшедших» -- он мыслил ее приютом для всех, кто, заблуждаясь, а то и погибая, стремится к истине, а потому вырывается за рамки «нормы». Как вырывался за них «русских старшина князей», хотевший если не быть, то слыть чудаком, алхимиком, русским Фаустом, Иринеем Модестовичем Гомозейкой, полунищим умником, которому Одоевский «подарил» свою первую книгу и придумал надлежащую забавную и трогательную судьбу.
Чудак-мудрец должен и сочинять странно: даже в «Русских ночах» есть налет экстравагантности, приязни к курьезам, стилевой манерности -- что уж толковать о «Пестрых сказках», где новейшие романтические моды сплетаются со старинными аллегориями, а ирония неотделима от простодушного морализаторства. Пушкин был победительно прав, когда скептически отреагировал на слова Одоевского о том, что «писать фантастические сказки чрезвычайно трудно»: «Да если оно так трудно, зачем же он их пишет? Кто его принуждает? Фантастические сказки только тогда и хороши, когда писать их нетрудно».
Одоевский считал, что он усвоил урок Пушкина, посоветовавшего ему быть в сочинениях «более пластическим». Это и так, и не так. Конечно, и в «таинственных повестях» (особенно в «Саламандре» с ее богатой исторической фактурой), и в повестях светских, и в поздних рассказах (например, в блестящем «Мартингале») Одоевский стремился к пластике и конкретности. Но ни от игровых интонаций, ни от аллегорий, ни от интеллектуальной перегруженности он уйти не мог. Да в общем-то и не хотел. Потому и эксплуатировал постоянно мотив «механистичности» обыденной жизни, потому и видел в дурных людях заводных кукол либо живых мертвецов. У Аполлона Григорьева были основания воскликнуть: «Княжна Мими -- не живое существо, а мысль, и притом чудовищная, выведенная, как математическая выкладка, из наблюдений исключительно грустных и мрачных». А ведь критик не знал набросков фантастического пролога к этой повести, где в тело зловещей (злосчастной) героини вселяется целое семейство чертей!
Как и все дилетанты, Одоевский был писателем не ровным. Более того, в одних и тех же его сочинениях («Сильфиде», «Саламандре», ультрафантастической «Космораме», той же «Княжне Мими») остроумные и яркие эпизоды соседствуют с вялыми описаниями, дежурными диалогами, мнимо эффектными штампами. Не был Одоевский и тем глубоким мыслителем, за кого его стремились выдавать в эпохи ажиотажного спроса на «лица необщее выраженье» (так было сперва в 1910-х, потом в 1970-х). Мистика, которую так страстно искали в его прозе, предельно рационалистична, а эрудиция (и впрямь не малая) не восполняет отсутствия своей идеи. То, что в середине 1840-х Одоевский оставил словесность, вовсе не было случайностью -- он чувствовал, как уходит «литературная» эпоха, а страстным писателем не был и прежде. Другое дело, что и в новые времена князь достойно трудился на благо русской культуры. А третье -- то чувство восхищения, которое вызывает этот обаятельный чудак. Причины его точно названы в письме Кюхельбекера к Одоевскому от 3 мая 1845 года: «Ты... наш; тебе и Грибоедов, и Пушкин, и я завещали все наше лучшее; ты перед потомством и отечеством представитель нашего времени, нашего бескорыстного стремления к художественной красоте и к истине безусловной».
Что правда, то правда. Верность «пушкинской эпохе» Одоевский -- при всех его причудах и увлечениях -- в себе сохранил. И без него наш «золотой век» явно был бы не полным.
Андрей НЕМЗЕР